Я прилетел в Венецию самолетом, а хотелось (памятуя совет Петра Вайля) приплыть. Компромисс состоял в том, что остановившись в отеле в Местре на Терра Фирма и добравшись до венецианского вокзала на электричке, я не пошел пешком через мосты и узкие улочки, а тут же сел в вапоретто, маршрутный катерок (уже, разумеется, не паровой, как было прежде и закрепилось в названии, а дизельный), следующий к Пьяцца Сан-Марко через серые воды Венецианской лагуны. Так и получилось, что в город я прибыл все же по воде. И воды в первые два дня моего пребывания в Венеции хватало. Вода лагуны и каналов — снизу, дождевая вода, щедро лившаяся с низкого серого неба — сверху.
6
4
Дождь разогнал туристов, площадь святого Марка была почти пуста (попрятались даже голуби, лишь редкие продавцы корма для птиц кое-где скучали у своих тележек). Гранитные плиты мостовой тускло мерцали под водяной пленкой. Дождь продолжался, ветер с лагуны гнал волну, глухо стучавшую о днища печальных гондол, закрытых синими чехлами. Вид этих черных лодок в эти дни вызывал ассоциации не с «O sole mio!» в исполнении веселых гондольеров (спрятавшись под огромными зонтами, они не пели, а грустно курили, теребили ленточки традиционных соломенных шляп), но с погребальными церемониями и недалеком кладбищенском островом Сан-Микеле. Цвета потускнели, только терракота Кампаниллы, мозаики на фронтоне собора, да желтый пластик стульев возле кафе разбавляли монотонность серого цвета стен, мостовой, неба, воды. Не живопись, но строгая суровая графика.
4
6
5
6
Продолжающийся ветер с моря поднял уровень воды, она стала заливать площадь и вскоре я был вынужден ретироваться с Сан-Марко — приходилось уже не ходить, а перепрыгивать по предусмотрительно расставленным сходням-подмосткам. И я углубился в хитросплетения улиц и каналов. Традиционный для Венеции розовый цвет домов с зелеными ставнями согревал меня под холодным дождем, но пятна сырости и осыпавшейся штукатурки выглядели особенно грустно. Грустно смотрели со стен, дверей и мостов крылатые львы. В витринах магазинов грустно ждали нового карнавала маскарадные костюмы и знаменитые маски. Слезы дождя кругами расходились на глади притихших каналов. Венеция плакала, тоскуя по великому прошлому, терзаясь нынешним статусом туристической Мекки, заранее оплакивая свое неизбежное, видимо, погружение в воды той лагуны, которая и дала ей жизнь.
5
1
1
Я вернулся на площадь и зашел в кафе «Флориан», видевшее в иные времена стольких великих, что стен не хватило бы для мемориальных досок. Впрочем, нет ни одной: «Флориан» не нуждается в рекламе, это кафе — само по себе звезда мировой величины. Между изящных столиков, росписи стен, зеркал и ламп ар-нуво лежали сброшенные вымокшими туристами плащи и зонтики. После дождевых потоков снаружи нереальными казались безупречно белоснежные пиджаки официантов, нежный аромат векового уюта…
2
4
Одним из посетителей «Флориана» был поэт-нобелиат Иосиф Бродский. Изгнанный из родного Ленинграда и поселившийся в Нью-Йорке, Бродский много лет подряд, каждую зиму приезжал в Венецию — его любимый город. И похоронен — согласно завещанию — на кладбищенском острове Сан-Микеле.
2
У Бродского не так много стихов, посвященных Венеции. Зато есть обширное эссе «Fondamenta degli incurabili» — Набережная неисцелимых, хотя само это название уже давно исчезло с карты города. Из стихов и из прозы мало что можно узнать о Венеции — больше о самом Бродском.
Что влекло его сюда? Почему он так хотел сделать этот город своим, стать своим для него? Не думаю, что это была ностальгия по утраченному Ленинграду-Петербургу: у Венеции совсем другая архитектура, иная аура, атмосфера. Сходство слишком отдаленное и не отмечено самим поэтом ни одним словом.
3
4
3
5
3
Второе, что приходит на ум — эротичность этого места (не буду утверждать, что Бродский был так уж озабочен, да и неловко как-то так — про гения, но тема эротики присутствует и в стихах, и в прозе). Дело не в примитивном понимании эротичности, хотя и было в ренессансной двухсоттысячной Венеции одиннадцать тысяч проституток (нынешние Амстердам и Гамбург пусть умрут от зависти). И, наверное, не в кареглазой венецианской красавице, знакомой еще с ленинградских времен, с которой так хотелось, но — не дала. Эротичность Венеции в другом и была тонко отмечена Бродским: «…гондола шла абсолютно беззвучно. Было что-то явно эротическое в беззвучном и бесследном ходе ее упругого тела по воде — похожем на скольжение руки по гладкой коже того, кого любишь. Эротическое — из-за отсутствия последствий, из-за бесконечности и почти полной неподвижности кожи, из-за абстрактности ласки». Впрочем, описано ночное катание на гондоле, а ночь сама по себе эротична. Но и днем это ощущение не проходит — только становится грубее. Разукрашенные фасады палаццо вдоль Гран Канале с ажурным обрамлением высоких заостренных окон явно напоминают кружевное белье, призывно выставленное напоказ. И порождают желание занырнуть под эти кружева. Не случайно и Бродский так стремился (можно сказать — вожделел) попасть хотя бы и в качестве гостя в потаенное нутро одного из этих палаццо. И когда ему это удается — он посвящает описанию экскурсии. Почти три страницы описаний интерьеров — почти невероятно для эссеистики Бродского, тем более для «Fondamenta…», где центр всего — сам поэт!
3
5
4
Но, похоже, что не в этом дело. Эротичность Венеции, традиционно считающейся «городом любви», заметно ограничивается ее печальностью. Когда-то на книжном развале откопал я двухтомничек: «Венеция — город любви и смерти», собрание известных и не очень рассказов и повестей о Венеции, среди авторов — Гофман, Рене, Хэмингуэй и, конечно же, Томас Манн. А когда попал сюда сам, оценил точность названия. Опускающийся — медленно, но неуклонно — на дно лагуны город, съедаемые водой сверху и снизу фасады… Все это настраивает на мысли о бренности всего сущего, о старости и смерти. И черные лакированные гондолы выглядят уже не любовными гнездышками, но разновидностью катафалков.
4
Возвращаясь к Бродскому, замечу, что у него господствует визуальное восприятие действительности. И особенно в венецианском эссе, где буквально страницы посвящены зрению и его органу — глазу: «Глаз — наиболее самостоятельный из наших органов… Глаз продолжает следить за реальностью при любых обстоятельствах, даже когда в этом нет нужды. Спрашивается „почему?“, и ответ: потому, что окружение враждебно. Взгляд есть орудие приспособления к окружающей среде, которая остается враждебной, как бы хорошо к ней ни приспособиться. Враждебность окружения растет пропорционально длительности твоего в нем присутствия, причем речь не только о стариках. Короче, глаз ищет безопасности. Этим объясняется пристрастие глаза к искусству вообще и к венецианскому в частности. Этим объясняется тяга глаза к красоте, как и само ее существование. Ибо красота утешает, поскольку она безопасна». Читая это, начинаешь понимать одну из особенностей поэтики Бродского: его стихи трудно читать вслух и воспринимать на слух, их надо читать глазами. Это при том, что поэзия — древнейший вид литературы, родившаяся из устной речи, устной коммуникации, устной культуры. Но только не поэзия Бродского. Может, поэтому он может по праву считаться величайшим поэтом современности, все прочие принадлежат (типологически) культуре далекого прошлого. Понятней становится пристрастие к Венеции — пиршеству для глаза, но не для слуха — все звуки тут приглушены (если отвлечься от гомона туристов, но Бродский приезжал зимой, когда праздношатающихся нет), вроде бы как и не обязательны, излишни:
«Так смолкают оркестры. Город сродни попытке Воздуха удержать ноту от тишины…»
И Бродский заключает: «это город для глаз; остальные чувства играют еле слышную вторую скрипку… Сложилось так, что Венеция есть возлюбленная глаза».
Визуальность Венеции усиливается зеркалами, удваивающими изображение. Точнее, ее главным зеркалом — лагуной.
«Все помножено на два, кроме судьбы и кроме Самой Н2О…»
2
1
И если в городе присутствует незримо Бог (что абсолютно несомненно даже для атеиста), то можно попытаться — пусть вероятность и мала — увидеть его отражение? Заманчивая цель для философа и поэта. «Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух есть время… я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби».
Впрочем, для Бродского важны не только и не столько отражающие способности воды. Продолжу цитирование, хотя цитировать Бродского — что стихи, что прозу — занятие неблагодарное: целое всегда неизмеримо больше части, ограниченной кавычками. Но рискну: «Если бы мир считался жанром, его главным стилистическим приемом служила бы, несомненно, вода. Если этого не происходит, то или потому, что у Всемогущего, кажется, не так много альтернатив, или потому, что сама мысль в своем движении подражает воде… Этот город захватывает дух в любую погоду, разнообразие которой, во всяком случае, несколько ограничено. А если мы действительно отчасти синоним воды, которая точный синоним времени, тогда наши чувства к этому городу улучшают будущее, вносят вклад в ту Адриатику или Атлантику времени, которая запасает наши отражения впрок до тех времен, когда нас уже давно не будет». Возможно, в этом ключ: в синонимичности воды и времени. А время для Бродского — альфа и омега мироздания. Поэт не слишком доверял пространству (географии) или не понимал его, но остро чувствовал свое движение во времени, свою принадлежность времени (истории).
4
2
И отсюда — уже как следствие высказанной выше гипотезы, как частная лемма — еще один источник любви Бродского к этому городу. Как правило, города (утилитарные новостройки минувшего столетия не в счет) вписаны в пейзаж, в окружающий ландшафт, тесно связаны с ним, из него вырастают (в географии есть и соответствующий термин — «вмещающий ландшафт»). Но только не Венеция. Венеция лишена этой географической привязки, существуя на воде — антиподом граду Китежу. (Да, конечно, строилась она первоначально на островах, потом шагнула в воду на ходулях-сваях, но кто про те острова помнит). И этим, вероятно, очень близка Бродскому — поэту сугубо урбанистическому, для которого природа если и существует, то как досадная помеха или неизбежный фон. Не буду ходить далеко за подтверждением, процитирую то же эссе: «красота вместо того, чтобы быть обещанием мира, сводится к награде. Это, в скобках замечу, и гонит молодых на природу, к ее даровым, или точнее — дешевым радостям, доступ к которым свободен-то есть избавлен от смысла и таланта, присутствующих в искусстве или в мастерстве». Венеция и является идеальным творением искусства и мастерства, бесконечно удаленным от природы. Потому и близки эти два самоощущения, два универсума — города и поэта.
7
… Дождь перестал, бриз с лагуны разогнал тучи. Склонившееся к западу солнце осветило пейзаж — один из лучших в мире.