Этот город существует уже так долго, что писать о нем как-то неловко — все слова уже давно сказаны, и неоднократно. Что ни скажи, окажется повторением, тусклым отражением, слабеющим эхом. Да что там слова, любое действие, любой факт, наблюдаемый здесь и сейчас, неизбежно окажется повторением события, уже не раз случавшегося на этой земле. И если даже не дословным повторением, то — отражением случившегося некогда поблизости. Потому как вопреки географии расположившийся на краю сразу нескольких ойкумен (египетской, вавилонской, финикийской, европейско-средиземноморской) Иерусалим оказался местом скрещения их судеб, параболическим зеркалом, концентрирующим световые импульсы от этих разных источников и закручивающий их в воронку истории; воронку, горлышко которой уходит туда, куда не дано заглянуть ни одному смертному. Не случайно действие лучшего романа о времени и сути истории разворачивается именно здесь, на земле ханаанской:
«Прошлое — это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным?… Чем ниже спустишься в преисподнюю прошлого, тем больше убеждаешься, что первоосновы рода человеческого, его истории, его цивилизации совершенно недостижимы…" Томас Манн «Иосиф и его братья».
4
Иерусалим — не самый древний город, но ставший архетипом любого города (в этом ему подобен разве что Рим). Город, в котором отразились все другие города. Место, откуда хорошо видны любые времена и любые события, повторяющиеся и отражающиеся друг в друге истории: умирающий и воскресающий Озирис (он же — сгорающий и восстающий из пепла Феникс, растерзанный и воскресший Адонаи или Адонис, распятый и восставший из мертвых Иисус); всемирный потоп (сколько всего их было, этих потопов); Каин, убивающий брата Авеля, Исаак, крадущий первородство у брата Исава. И истоки человечества, если они вообще различимы, тоже виднее отсюда, наверное.
Может, именно за этим я прилетел в Иерусалим на три осенних дня? Что, собственно, я хотел найти? Не самый красивый город — архитектурное великолепие стоит поискать в других местах. Ну, разве что с Масличной горы можно полюбоваться панорамой старого города, да и взгляд в противоположном направлении — от стен города на Гефсиманию — радует. Куббат ас-Сахра (Мечеть Скалы) венчает Храмовую гору, откуда Мухаммед был вознесен на небо, приковывает внимание золотом огромного купола. Зрелище величественное и помпезное. Башня Давида, сооружение не столь красивое, но вызывающее чувство удовлетворения своей основательностью. Пожалуй, все красоты можно перечесть по пальцам одной руки.
10
3
3
Святыни трех великих религий меня, агностика (если уж не совсем атеиста), впечатляют мало. Стоя на виа Долороза, я никак не могу поверить, что у меня под ногами — «те самые камни, по которым две тысячи лет назад!» Не могу хотя бы потому, что «те самые камни» (если даже это были камни, а не утоптанная земля: Иерусалим не был римским городом с его неизменными мостовыми, вряд ли кто замостил окраинную улочку) за две тысячи лет погребены под четырехметровым культурным слоем. Об этом свидетельствуют и раскопки тут же — возле дома Анны.
5
4
А если б даже и «те самые»? Какое отношение может иметь стертый камень к произошедшей две тысячи лет назад трагедии? Трагедии непонимания и непонятости. Куда меньшее, чем непонимание, наблюдаемое здесь и сейчас и ведущее к бесконечной распре иудеев, христиан, мусульман. Меня не слишком волнует вопрос о подлинности «тех самых камней», даже о достоверности «тех самых событий». Гораздо более важным кажется понять, почему люди столь разные и почему не могут — со времен Авеля и Каина — понять друг друга. В конце концов, это и вопрос о том, что есть человек. Наполнение содержанием отчеканенной здесь же формы: «Ecce homo». В итоге это и вопрос самоидентификации: кто я? И почему бы не попытаться ответить на него именно здесь, в Иерусалиме. Самое подходящее место для русского еврея, космополита и безбожника.
Надо сказать, что о своем половинчато-еврейском происхождении я до сих пор вспоминал только вынуждено: когда о национальности мне напоминали либо антисемиты, либо сдвинутые на еврействе и иудаике соплеменники. А в остальное время вопрос о национальной принадлежности ставил меня в тупик, заставляя припомнить дедушку — полуузбека-полукитайца. Может, в Израиле «торкнет»? И вот я здесь. Оглядываюсь вокруг, мысленно стараясь отделить туристов от местных, затем поделить местных на евреев, арабов, армян, а затем прибавить к местным евреям — евреев приезжих. Арифметика превращается в алгебру, теория дает фундаментальный сбой, так как очерченное таким методом подмножество, которое следовало бы именовать словом «евреи», оказывается менее однородным, чем изначальная тотальная совокупность. С кем себя отождествить бы?
Вот неподалеку от Стены Плача большая группа темнокожих граждан в белых балахонах, чалмах и фесках — поют, притопывая, что-то говорят радостно в микрофон: это эфиопские евреи, приехавшие на прародину. Неподалеку — большое интеллигентное семейство (мужчины в черных костюмах, женщины — в нарядных европейских платьях). Такие лица были бы весьма уместны в Тбилиси, в аристократическом Ваке. Все правильно: грузинские евреи, о чем свидетельствуют черные с серебряной оторочкой кипы; родственники сопровождают молодоженов в свадебном путешествии. В канун шабата у Западной стены Храма тут и там группы сефардов исполняют бар-мицву — обряд совершеннолетия достигших 13 лет мальчиков. Смуглые мальчуганы с изумительными темно-карими глазами, в наброшенных на плечи талитах и тфилинах на лбах с радостным осознанием важности момента несут свитки торы. Солдаты ЦАХАЛа — парни и девчонки, с оружием и без, тоже тусуются на площади. Кто-то молится, кто-то фотографируется. Если честно, то если б не кипа, никогда б мне не отличить сефарда (будь то сабр или олим) от араба.
2
3
2
6
6
3
Ну и, конечно, ближайшие мне «родственники» — ашкенази. Внимание обращаю, конечно же, в первую очередь на хасидов. Черные лапсердаки, черные шляпы (а по случаю шабата — круглые меховые шапки, это в 30-градусную жару!), непременные пейсы и бороды… Уж не знаю почему, но у большинства какой-то карикатурный вид — точь-в-точь как у «агента сионизма» на рисунках Кукрыниксов, сладкий сон антисемитов. Может, это я такой злой? Но впечатление усугубляется, стоит зайти в галерею слева от Стены — тут молятся ортодоксы. Масса черно-белых бородатых мужчин стоит с книгами в руках, бормочет молитвы, быстро и резко покачивая корпусом вперед-назад. Будто невидимый кукловод-дилетант резко дергает за ниточки…
6
5
5
Я равнодушно-скептично отношусь к религии, к любой религии. Обряды индуизма и буддизма вызывают любопытство туриста или интерес исследователя, намаз в Иране или Иордании воспринимается как обыденная составная часть окружающего пейзажа, без удивления или раздражения. Суетливая толчея паломников-христиан в Храме Гроба Господня вызывает легкое недоумение: стоит ли класть поклоны и лобызать камень, на котором — по неподтвержденным преданиям, стоял крест? Бог, если он есть, не здесь, не в этом камне, независимо от подлинности реликвии. А вот нервная, дерганая молитва евреев почему-то вызвала отторжение, хотя чем она хуже или лучше молитв всех иных? Может, тут дело в том, что мандала и лингам Шивы, «ом манне педме хум» и даже намаз воспринимаю как этнографическую экзотику, компонент чужой цивилизации, не имеющей ко мне прямого отношения (вернее, это я к тем культурам отношения не имею). А тут — евреи, вроде бы соплеменники, вроде — такие же, как и я. Так зачем им этот морок? Зачем сей странный обряд? Я чего-то не понимаю? Или они не понимают? То ли они «неправильные», то ли я «неправильный». Но между нами — стена. Стена непонимания, а не Стена Плача.
1
Разочаровано ухожу от храмовой горы в лабиринт улочек. Вроде бы небольшой совсем город, а по паутине этих улиц и переулков можно бродить бесконечно. Еврейский квартал, христианский, арабский… Обнаруживаю себя в армянском квартале. И захожу в магазинчик, наполненный чудной керамикой. В углу — хозяин и автор великолепных миниатюр Вик Лепеджян (Vic Lepejian). Интеллигентный и утонченный, добро-ироничный. И больше похожий не на армянина, а на еврея — но не израильского, а московского, на моих добрых друзей и знакомых. Родился он здесь, учился искусству в Армении, персональные выставки — в десятке городов Европы и США. Смотрю, как он бережно, почти нежно, ведет тонкой кистью по керамическому блюду, и чувствую себя в его тесной лавочке по-домашнему уютно, вполне по-свойски.
5
То же самое чувство «своего» возникает и в фотолавке. Ее владелец — сын замечательного фотографа Элии Кахведжяна (Elia Kahvedjian, 1910–1999), сам фотограф (кстати, и сын его — фотокор в каком-то здешнем издании). Ребенком Элию спасли от турецкой резни, вывезли в Иерусалим, тут он увлекся фотографией, хотя профессионалом не был. Но как внимательно вглядывался его объектив в жизнь Палестины 30-х годов! Смотришь на черно-белые отпечатки и сперва думаешь: вот оно — остановленное мгновение! Потом понимаешь, что запечатлено не мгновение — вечность. Вот идет вглубь кадра человек, поднимаясь по улице-лестнице. Кто он — торговец, закрывший лавку и возвращающийся домой? Или это Матфей идет на встречу с Учителем, на Тайную Вечерю? Или Иуда возвращается от первосвященника с платой за предательство? Не разобрать… Молодой человек, пасущий овец у ручья — уж не Иаков ли это, отрабатывающий у Лавана семь лет за взятую в жены Рахиль? Старик, опирающийся на посох — кто он? Авраам, ведущий разговор с Богом, с Вечностью? Здесь, на этой земле возможно все.
… Покинув Старый город, отправляюсь на такси в пригород, в Яд-ва-Шем, мемориал Холокоста. Здесь собраны свидетельства величайшей катастрофы, унесшей жизни шести миллионов евреев. У входа — музей, самый страшный экспонат которого, на мой взгляд, небольшая диаграмма с цифрами: сколько жило евреев до и сколько осталось после.
1
За музеем — на многих гектарах, памятники: воинам, павшим на полях сражений; депортации; Варшавскому гетто и восстанию в гетто; узникам концлагерей… Всех не перечислить. Зал памяти, где в сумраке — вечный огонь в окружении плит с названиями лагерей смерти и непрерывно звучащий кадиш, поминальная молитва… Детский мемориал: при входе детские фотографии, затем вступаешь в темноту, среди которой — свет крошечных свечей, отраженный сотнями зеркал, вселенная огоньков, детских душ. Голос из динамика читает бесконечный список имен — полутора миллионов еврейских детей, уничтоженных нацистами.
У выхода — памятник Янушу Корчаку, на крошечных белых камушках у чугунной скульптуры — имена детей, с которыми вместе Корчак пошел в газовую камеру…
3
3
Жара… +30… Но руки ледяные и нечем дышать — никак не проглотить застрявший в горле комок боли и крика…
Может, память о Холокосте роднит меня с шестью миллионами убитых за то, что они евреи?
Вдоль аллей Яд-ва-Шема высажены деревья, возле стволов — таблички с именами. Это аллея праведников, не-евреев, спасавших евреев от нацистов. Часто — ценой собственной жизни. Каждому посвящено дерево. Некоторые деревья — целым народам, например, датчанам. Есть и парк праведников, где тысячи имен выбиты в мраморе. От взгляда на эти длинные списки, на эти деревья становится светло. Яд-ва-Шем вообще не мрачен. Это очень светлое место.
1
Многие посетители не сдерживают слез. Не только евреи… Прикосновение к трагедии Холокоста, ее со-переживание не делает никого евреем. Оно делает нас людьми. Как и любое со-чувствие, переживание любой трагедии. Человек стал человеком не тогда, когда Иегова слепил из глины тело и вдохнул в него жизнь. И даже не когда Адам и Ева были изгнаны из рая. Человек смог стать человеком, лишь когда Каин убил Авеля и был за то проклят. Когда Иаков боролся с богом и был побежден. Людьми нас делают не подвиги и победы, а поражения, боль и сочувствие. Не сила, но слабость. От Авеля до наших дней.